Второе стихотворение было написано мною только через четыре года после оды Юрию Алексеевичу Гагарину. Мне исполнилось четырнадцать лет, и я пошла в восьмой класс. Второго октября тысяча девятьсот шестьдесят четвёртого года страна отмечала 150-летие со дня рождения русского поэта М. Ю. Лермонтова, и наша школьная библиотекарь, Роза Андреевна, готовила с нами лермонтовский праздник.
После уроков первой смены в актовом зале на четвёртом этаже нашей, в духе архитектурных излишеств 50-х годов, средней школы, с широкими лестничными пролётами, дубовыми крепкими перилами внутри здания, белыми барельефами писателей-классиков на фронтоне и огромной, тоже белой, развёрнутой книгой на крыше, школы с настоящими паркетными полами на всех её этажах, были расставлены деревянные столы, вынесенные из библиотеки. Библиотека занимала одну из бывших классных комнат здесь же, на четвёртом этаже, а сам огромный актовый зал состоял из двух неравных частей: сначала шло достаточно просторное фойе, а затем в два раза большее, чем фойе, помещение с рядами стульев и настоящей сценой, правда, без занавеса. Далее, за стеной, находился спортивный зал, куда сбоку от сцены вела маленькая дверка, поскольку отдельный просторный вход в него был с противоположной стороны. Оттуда раздавались звуки беготни, стук баскетбольного мяча и крики игроков, однако нисколько не мешавших артистам и гостям, находящимся в ожидании достаточно редкого события в жизни школы, а для нас, восьмиклассников, пожалуй, и первого.
Зал торжеств отделялся от фойе высоченными и широченными стеклянными дверьми, состоявшими из множества стеклянных окошечек. Отдельное такое окошечко было величиной с форточку и обрамлялось деревянными рамами. Таковыми же были и окна актового зала, от пола до потолка, по три, а, может, и по четыре с обеих сторон.
Вокруг каждого стола уселось по несколько человек. Разноцветные крупные кленовые красные, жёлтые, оранжевые, зелёные листья живописно распадались раскидистыми букетами в вазах, были разбросаны по столам, пришпилены тоненькими иголочками к тяжёлым занавесям на окнах и издавали томительный запах осени.
Поскольку в фойе предполагались и танцы, двери по такому случаю были раздвинуты. Обе их створки крепились внизу колёсиками на специальные узкие железные бруски-рельсы, по которым они легко разъезжались вправо и влево.
Из запланированного и осуществлённого сценария праздника запомнилось следующее: мой брат-близнец Ромка и сын директора школы Вовка изображали Калашникова и Кирибеевича из «Песни про купца Калашникова...». Одетые в стилизованные под эпоху Ивана Грозного костюмы, подпоясанные кушаками, в заломленных набекрень шапках, мальчишки немного потузили друг друга на сцене, восстанавливая картину кулачного боя на Москве-реке. Кто-то из девчонок читал при этом соответствующий ситуации текст из «Песни…»: «Оцепили место в двадцать пять сажень, для охотницкого бою, одиночного...»
Вдруг пружинисто поднялась сидевшая от меня слева за столом моя подруга Оля, девочка с двумя пушистыми пшеничными косами, по случаю вечера так и не снявшая пионерского галстука, и, вся зардевшись, чётко и громко произнесла: «Корнет лейб-гвардии гусарского полка Михаил Лермонтов!» И села. Видимо, по сценарию, ей были предназначены эти слова, но я, как, наверное, и все находящиеся в зале подростки, была так наполнена атмосферой праздника, что не могла связать воедино и оценить стройность и последовательность задуманного Розой Андреевной.
А тем временем под радостный гул раскрасневшиеся и вспотевшие Калашников и Кирибеевич уже покидали сцену и им навстречу поднималась по ступенькам моя соперница по учёбе отличница Мэри, в школьной коричневой шерстяной форме с чёрным обыденным фартуком. Она была наполовину грузинкой, невысокая, полноватая, с большой головой и роскошными жёсткими тёмными и блестящими длинными волосами, забранными в пышный хвост. Такая причёска являлась вызовом обществу и допускалась только по экстраординарному случаю. Задача Мэри была аккомпанировать миловидной восьмикласснице из параллельного класса, Нине, которая исполняла романс А. С. Даргомыжского на стихи М. Ю. Лермонтова «Отчего». Мэри, явив зрителям свой гордый, не по-детски взрослый грузинский профиль, возложила короткие и толстенькие пальцы на клавиши фортепиано, на котором любой желающий мог наигрывать на переменках собачий вальс, поскольку оно постоянно и неизменно находилось на сцене актового зала, и затем, повернувшись лицом к Нине, вставшей у сцены, очень близко к слушателям, властно кивнула ей.
Послышалась мелодия, Нина запела. Я в первый раз слушала романс в детском исполнении, в исполнении своей ровесницы. Потом,
будучи уже взрослой, я слышала его не раз, известные певицы пели его низким грудным голосом, но на всю жизнь горькие слова Лермонтова, обращённые к возлюбленной, слились воедино в облике Нины.
Казалось, что и эти стихи, и музыка были созданы именно для неё. Она была высокой девочкой с волнистыми до плеч пепельными со светлым отливом волосами, нежной кожей юного лица и шеи. На вечер она
пришла в прямой серой юбке до колен и белой блузке с короткими рукавами, что очень ей шло, подчёркивая её девичью стройность и свежесть. Нина пела:
Мне грустно, потому что я тебя люблю,
И знаю: молодость цветущую твою
Не пощадит молвы коварное гоненье.
За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.
Мне грустно... потому что весело тебе.
Выступление Нины было коротким, но именно оно стало кульминацией школьного утренника. Голос юной певицы был тонок, высок, нежен и даже, по-своему, страстен. С особым нажимом было пропето: «Слезами и тоской…» Последняя строка была повторена ещё раз, с более трагической обречённой интонацией. Наш пожилой учитель музыки, Георгий Куприянович, сидел некоторое время неподвижно-напряжённо, повесив голову, пока не закончился Мэрин аккомпанемент. Затем он, словно очнувшись, проводил благоговейным взглядом Нину, прошедшую к своему столу, и, похлопав в ладоши, стал обсуждать это музыкальное событие с Розой Андреевной.
Наверное, и я, как и мои подруги, каким-то образом принимала участие в общем празднике, скорее всего, прочла стихи М. Ю. Лермонтова «Тучки небесные, вечные странники...» и получила свою долю аплодисментов, но весь вечер находилась под эмоциональным воздействием музыки А. С. Даргомыжского, содержания стихов Лермонтова, Нининого пения, совместно с Мэриным музыкальным сопровождением и замершей позой Георгия Куприяновича, так тонко чувствующего настоящее искусство.
После серьёзной торжественной части нас ждали танцы. Звуки танцевальных мелодий, записанных на пластинки, через репродуктор уже неслись из бендежки Георгия Куприяновича, малюсенькой комнаты здесь же, на четвёртом этаже, где на шкафу у него лежали трубы школьного духового оркестра, на стульях стояли баяны и аккордионы, а на обычной лаборантской электрической плитке варился всегдашний мясной суп из мозговой косточки. Георгий Куприянович, что говорится, дневал и ночевал в школе и простой обед готовил себе сам.
Чья это была идея с танцами, сейчас трудно сказать: упрашивали ли наших учителей сами восьмиклассники, или педагоги решили, что пора нам приобщаться к взрослой жизни, но, видимо, присутствовало и то, и другое, а для меня эти танцы были первыми в жизни. Стоя у одной из боковых колонн, я наблюдала за тем, что происходило в фойе, где был определён танцпол. Мальчишки держались кучками, беседуя друг с другом, и, казалось, вовсе не собирались приглашать девочек. Периодически какая-нибудь смелая восьмиклассница подходила к однокласснику и выдёргивала его за руку на середину площадки, ведя, упирающегося, за собой. Несколько девочек парами топтались на одном месте, обхватив друг друга за талию или плечи. Музыка была медленной, томной, предполагавшей парное взаимодействие, до твистов, шейков и фокстротов в нашем городке было ещё далеко. Наверное, общая робость и стеснение объяснялись всё же ещё и, как сейчас бы сказали, неважным прикидом и неважной обувью. Ежедневно, в школьных буднях, это как-то не замечалось, но сейчас, при свете люстры под высоким потолком, при созданной стихами и музыкой особой лирической атмосфере, бросались в глаза грубые хлопчатобумажные чулки на девичьих ногах, кое у кого обвисающие на коленках, полукартонные простенькие разбитые туфли типа тапочек (а на моей подруге Оле даже незаменимые мальчуковые ботинки со шнурками и сбитыми носами), и на мальчишках — коротковатые дешёвые брюки, из которых они, казалось, почти все повырастали.
Я не собиралась ни с кем танцевать и поэтому не сразу поняла, что меня приглашают на танец. Передо мной стоял высокий, выше меня, незнакомец, тоненький, черноволосый, кареглазый, и, протянув мне руку, спрашивал: «Пошли?..» Что за чудеса! И мы пошли на середину фойе, я положила свою правую руку ему на плечо, он свою левую руку мне на талию. Помню, что осознание своей неловкости и неуклюжести не давало мне возможности полностью насладиться моментом: иногда я наступала чудесному принцу на ноги, сбиваясь с ритма, а мой партнёр, пожалуй, был искушённей меня и уже имел, пусть и небольшой, опыт танцевальных па. Зато под ногами был настоящий, сверкающий, сложенный из маленьких деревянных пластинок, натёртый перед началом учебного года, всё ещё свеже пахнущий воском паркет.
Первым в моей жизни молодым человеком, пригласившим меня на танец (в дальнейшем ни в старших классах школы, ни в институте, на молодёжных вечерах, уже не случалось такого ощущения счастья, даже если меня и приглашали), оказался Жора Власенко. Было бы ошибочно думать, что он назвал мне своё имя и сообщил литер класса, так как во время танца из-за моего опасения не туда поставить ногу было не до разговоров. Это мне потом раскрыла секрет моя подруга по плавательному бассейну, которая как раз и училась с Ниной и с Жорой в параллельном классе. Надо сказать, что все мои подружки-одноклассницы пережили в этот вечер настоящий шок при виде моего раннего триумфа на личном фронте, исходя каждая, как могла, завистью, ревностью и самоуничижением. По мысли Мэри, я не умела играть, как она, на фортепиано, не умела петь, как Нина, и совершенно непонятно, по какой причине я была отмечена таким образом судьбой. Не знаю, может быть, Жора узнал во мне тот фотографический портрет, что висел в вестибюле школы во втором ряду, под золотыми и серебряными медалистами, выпускниками нашей школы, а второй ряд был посвящён спортивной гордости школы — пловцам. Я уже три года как серьёзно занималась спортивным плаванием и к четырнадцати годам заметно обогнала своих сверстниц и сверстников в физическом развитии, носила, единственная в нашем классе, а, может, и во всей параллели, короткую тёмно-русую стрижку, чтобы плавать без грубой резиновой шапочки, а на вечер пришла в бежевом гэдээровском платье, в котором очень хорошо себя чувствовала. Мама купила это платье с рук на работе. Кому-то оно оказалось мало, а мне было как раз. Без воротника, с круглым глухим вырезом, с коротенькой застёжкой-молнией на спине, из тонкой, песочного цвета, шерсти, прямое до колен, как тогда носили (боже упаси — не ниже и не выше), с тоненькими продольными простроченными бежевыми нитками защипами на груди, с узеньким твёрдым пояском с проколотыми по нему дырочками и маленькой пряжкой, располагавшимся не на талии, а ниже её, с полудлинными узкими рукавами до локтей, оно, при всей своей скромности, выглядело очень привлекательным. На мне также были капроновые чулки в цвет платью и туфли на плоской подошве, без каблука.
Жору я запомнила по этому вечеру в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами, в отглаженных, по его размеру, чёрных брюках. Весь его облик был сплавом бесшабашности, весёлости, но и интеллигентности. После танца он отвёл меня под локоть к той же колонне и поблагодарил.
Вот таким и запомнился мне этот удивительный вечер, осуществлённый нашими собственными силами, наполненный лермонтовской поэзией, классической и танцевальной музыкой и яркими, неожиданными переживаниями.
Придя домой, я забилась в уютный уголок комнаты и вывела карандашом на листе бумаги:
Лермонтовский вечер
Был вечер, и столы, украшенные осенью, стояли,
И листья золотом сверкали и блистали,
И душу Лермонтова звали.
Калашников и Кирибеевич дрались,
И пела девочка: «Мне грустно, потому что», а сладкая строфа летела ввысь,
И тучки-лебеди, как странники, неслись.
Потом был бал, вернее, просто танцы были,
Но чудились мундиры, сабли плыли,
И по паркету ножки стройные скользили.
Мальчишка подошёл, «Пойдёмте же», — сказал,
А чёрные глаза блестели, как кинжал,
Мне показалось — сам Поэт пришёл на бал.
Был вечер, громко музыка звучала,
Во мне всё веселилось и кричало —
Никто не знал, что в этот вечер я с Лермонтовым танцевала.
02.10.1964 г.
Потом я долго сидела с листком бумаги в руках, глядя на опускающееся гаснущее солнце за окном, расписанная длинными вечерними тенями от домашней разлапистой пальмы в кадке и думала о так внезапно появившемся в моей жизни Жоре и о Лермонтове, его гениальной короткой судьбе, его гениальных стихах. Образ Поэта, прошедшего со мной тур вальса в облике Жоры Власенко, возник вдруг сам собой, я только записывала, ничего не выдумывая. Откуда взялась в моём стихе тема глаз, «блестящих, как кинжал»? У Жоры, как и у Лермонтова, были чёрные глаза, но стихотворение Лермонтова «Люблю тебя, булатный мой кинжал…» тоже звучало на этом вечере. Да и всё, что было связано с Лермонтовым, было подобно разящему, будоражащему ум, но не приносящему физического вреда, кинжалу: и воздействие его поэзии, и его дуэль, и внезапно оборвавшаяся жизнь, и продолжающаяся его книгами судьба. «Мне грустно, потому что я тебя люблю...» — разве не мне признавался в своей любви через столетия поэт? «И знаю: молодость цветущую твою не пощадит…» — не мне ли предрекал он «коварное гоненье»? Не я ли должна была заплатить «слезами и тоской» «за каждый светлый день иль сладкое мгновенье»? «Мне грустно… потому что весело тебе…» — не на моё ли слепое веселье этого вечера с грустью взирал поэт?
Но пока «во мне всё веселилось и кричало»: передо мной лежало моё новое стихотворение о любви к Лермонтову и к Жоре. Восьмистопный ямб первой строки, пять строф по три строчки (а не по четыре!) с неизвестно откуда взявшимися монорифмами, включение цитат из Лермонтова в свой текст, прямая речь обращающегося ко мне мальчишки, картина воображаемого бала, наблюдение за молодыми офицерами-дворянами, с саблями на боку, в которых превратились наши заурядные и затрапезные ровесники, стройные ножки барышень в бальных атласных туфельках в противовес грубой обуви моих подруг, мистический оттенок стиха — всё это было с внутренней силой ощущаемо и переживаемо мною и делало меня счастливой.
А то, что я «в этот вечер с Лермонтовым танцевала», действительно так никто и не узнал до самой весны, когда вдруг открылась во время урока дверь в класс и в её проёме появилась черноволосая голова весёлого Жоры Власенко. И хотя с момента того достославного вечера мы с ним так больше ни разу и не попались друг другу на глаза, даже на школьной лестнице или в школьной раздевалке, и о нём с моими приятельницами у меня не было никаких разговоров, но несколько девичьих голов, в том числе Мэри и Оли, повернулись при сём событии в мою сторону. Жора, видимо, не найдя, кого искал, стукнул дверью, и повторившееся прекрасное видение исчезло из моей жизни навсегда.
После уроков в просторной подвальной раздевалке, предназначенной под бомбоубежище на случай новой войны, сидя на широком
подоконнике приямочного окна, выходившего как раз в эту самую яму, прикрытую железной решёткой, я прочла Мэри, Оле и ещё двум девчонкам свой стих, получив охи, ахи, остановившие на мне пытливые
взгляды и недоверчивый вопрос: «Неужели ты это сама всё написала?»
26 февраля 2011
В оформлении страницы использованы работы Нины Баженовой.
Esta página web ha sido creada con Jimdo. ¡Regístrate ahora gratis en https://es.jimdo.com!