Мисхор. Берег моря. Мы с мамочкой идём по самой
кромке и собираем камушки. Они мокрые и блестят каждый по-своему. Выбираем самые-самые и складываем в наш тайничок. Тайничок придумала мамочка — нашла маленькую выемку-пещерку в каменистом откосе
на берегу. Туда как раз проходила рука с зажатыми в ней морскими камушками. Боже, какие они были красивые!
Мы с мамочкой сидим в плацкартном вагоне, а соседи открывают свои чемоданы и перебирают всякие южные абрикосы-груши-персики. Мягкие
съедают, остальные везут домой, в Ригу. Мы фрукты не едим и чемодан не открываем — у нас там камушки.
В детстве во мне часто возникало чувство какой-то вселенской несправедливости. Поводом становилось не то,
что происходило со мной, а то, что я видела со стороны:
плачущий человек, и неважно — взрослый это или ребёнок, хромая кошка, чужая ссора или драка, вой скорой помощи или пожарной машины, да мало ли что ещё. А когда я узнала, что есть смерть, то
погрузилась в полное недоумение. Как же так? А зачем тогда рождаются?
После мучительных раздумий пошла к мамочке за разъяснениями. А у моей мамочки было жизненное кредо говорить только правду. Даже ребёнку. Поэтому я верила ей
безоговорочно:
— Мамочка, бабушка умрёт?
— Да, доченька.
— А ты?
— Когда-нибудь и я. Когда совсем состарюсь.
— А я? Я тоже умру?
— Это будет очень нескоро...
— А люди? Люди останутся?
— Да, доченька, люди останутся.
— Тогда хорошо.
Меня как будто отпустило. Я поняла главное — всё хорошо.
Она правда была учительницей — русского языка и литературы. Я этого не помню, потому что меня
тогда ещё не было.
Зато очень хорошо помню, как мамочка учила меня читать. Она разбивала слова на слоги, делая карандашиком такие дужки под каждым, и я шла от дужки к дужке как по
ступенькам и складывала их в слова. А возле моего правого уха было тёплое мамочкино дыхание и тихое «Правильно, молодец...». В шесть лет я уже читала вслух газеты бабушке, которая читать не умела
и вместо подписи ставила крестик.
Всё оставшееся детство и юность прошли в борьбе за право читать, читать и читать... Ведь прибрать в комнате и помыть посуду можно потом.
Уже не помню, в каком разговоре и по какому поводу мамочка обронила: «Я не знаю, что такое любовь».
Меня это задело, переходный возраст как-никак. Начинаю спорить, что такого быть не может, потому что такого просто не может быть. И в качестве убийственного аргумента произношу: «Ведь меня же ты
любишь!» Но тут же получаю сдачу: «Нет, я не знаю „любишь”, я знаю „должна”. Должна тебя вырастить, выучить и воспитать и я это делаю, потому что должна!»
Этот удар в под дых остался во мне до сих пор. А слово «должна» я почти возненавидела...
Мамочка растила меня одна, а в моём свидетельстве о рождении в графе «отец» стоит длинный прочерк.
Я никогда не звала её мамой. Она с самого начала и до последнего дня была моей мамочкой. Почему? Не знаю. Никто, а тем более она, меня этому не учил. Может,
каким-то детским чутьём уловила, что отогревать её придётся долго. Всю жизнь.
«Доченька, все гениальные люди рассеянны, но не все рассеянные — гениальны, поверь мне!»
Так приговаривала моя мамочка, когда в очередной раз я что-то забывала, теряла и перепутывала. Например, идя в магазин, сворачивала направо, где никакого магазина
нет, и никогда не было, и вообще там пустырь. Сделав круг и оказавшись, слава богу, у прилавка, обнаруживала, что кошелёк я оставила дома (или потеряла на пустыре…). Надеть кофточку (платьице,
маечку...) шиворот-навыворот было для меня раз плюнуть. Честно придти к первому уроку, когда надо к третьему —
дежурное коронное выступление...
И так далее, и тому подобное, со множеством вариаций на тему (см. первое предложение текста).
С мамочкой подобного не происходило... (при мне; что там было до меня, история умалчивает...) и произойти не могло, потому что мамочка в своей жизни таким казусам
просто не оставила места. Перекрыла кислород. Она всё записывала. По пунктам. На листочках — разовое, в блокнотик — с перспективой.
Когда мы перевозили её, уже старенькую, к себе, то на столике в её кухне я нашла вот такую записочку: «Не забыть поесть»...
Мамочка прожила долгую, по нынешним меркам, жизнь, будучи к ней совершенно не приспособленной. Парадокс.
Для меня люди, способные что-то там провернуть, достать, добиться, устроиться и устроить, всегда
были инопланетянами. Виновата мамочка. Не научила. Потому что сама ничего подобного не умела.
Мамочка много чего не умела. Например, готовить. Нашим с ней фирменным блюдом была «картошка-с-чем-нибудь». Картошка могла быть варёной, жареной, мятой, а
«чем-нибудь» становились огурцы-помидоры, кислая капуста, редиска-сметана-кефир и прочие разнообразия нашей, тогда ещё советской, жизни. Плюс — пельмени, сосиски и столовки.
Столовки были везде: на мамочкиной работе, на углу возле нашего дома... На любом углу. Они вполне органично вписывались в наши будни. Но мне хотелось праздника.
Однажды я решила к мамочкиному приходу испечь пирожки. Тесто делалось под диктовку её подруги Софьи Исааковны. По телефону. Начинка — тоже. Никакого газа у нас тогда и в помине не было. Была
плита. Большая, дровяная и ужасно горячая. Топить её и печку в комнате, колоть-пилить дрова я тогда уже умела. А вот противень с пирожками запихивала в духовку впервые, старательно вытягивая руки
и одновременно держась от неё как можно дальше, потому что не выносила жара, которым обдавало меня это раскалённое чудище.
Вот так, потихоньку, в обход, так сказать, мамочки, всеми правдами и неправдами я научилась готовить. Опять — парадокс.
Зато мамочка умела работать. Честно и самоотверженно. С последнего места работы она ушла,
когда ей было восемьдесят три года. По сокращению в связи с реорганизацией конторы.
Через два года мамочки у меня не стало.
Мамочка прожила долгую, по нынешним меркам, жизнь, будучи к ней совершенно не
приспособленной...
Родилась она тоже как-то неловко — в странном, никак не подходящем для родов месте, в странное, абсолютно не подходящее для этого время.
Её мама Ксения Петровна, моя бабушка Ксеня, почувствовала неладное месяца за два до срока. А жила она «в людях», своего угла не имела и кочевала от одних хозяев к другим.
Муж её, бывший мелкопоместный шляхтич, жалкий погорелец революционного «красного петуха», тоскливо тащился следом за Ксеней и клянчил денежку. Она его шугала. Редко — жалела.
Так вот, почувствовала Ксеня неладное и потопала, как могла, на станцию.
Жила она на тот момент в деревушке на три двора и четыре кола, и до больнички добраться можно было только на поезде. А на дворе — ноябрь тысяча девятьсот девятнадцатого.
Гражданская война и прочие напасти. Рельсы те уж травой поросли, а тут Ксеня со схватками!
И вдруг из-за поворота весь в пару и скрежете — о чудо! — появляется странный поезд: бронированный, пушками да штыками ощетиненный и солдатами, говорящими не по-русски, набитый.
Ксеня — откуда только силёнки взялись! — подскочила к «доброму пану офицерику», и на смеси польского с белорусским уломала-таки подвезти её «до лекаря». Ехать было всего
один перегон, но роды начались прямо в вагоне. Принял кроху Верочку тот самый «добрый пан офицерик».
Много позже Ксеня узнала, что родила мою мамочку в окружении притихших солдат Чехословацкого корпуса, прорывавшегося в то время с Урала на восток.
Нас было двое, поэтому после уроков я бежала к ней на работу. Сначала мамочка вела меня в столовку,
а потом к Еве Юрьевне, в библиотеку. Там был мой маленький рай. В уголке, за стеллажами, за зелёным столиком (зелёный картон под стеклом, помните?) я делала уроки, а потом читала, читала,
читала... Читала самозабвенно и взахлёб, а Ева Юрьевна подкладывала мне всё новые и новые книжки. Откуда в райкомовской библиотеке так много приключенческой литературы, я тогда не задумывалась.
Подозреваю, что это был сговор моей мамочки с замечательной и добрейшей Евой Юрьевной.
Нас было двое, поэтому она брала меня с собой в гости, в театры, в Вильнюс и в Таллин, в Москву и в Ленинград и даже в Крым.
Нас было двое, потому что в метрике у меня в графе «отец» стоял длинный прочерк.
Нас было двое, потому что однажды, когда к нам пришёл дядька с букетом и начал с мамочкой какой-то длинный разговор, она вдруг позвала меня и спросила:
— Дочь, нам с тобой нужен папа?
И я прокричала «Нет!».
Нас было двое, потому что мамочкину маму Ксению Петровну мы так и не смогли взять к себе моей бабушкой... Но это уже совсем другая и совсем грустная история.
Маму Ксеня почти не помнила. Та умерла, когда девочке было четыре года. Так и не смогла оправиться
после родов. А Ксеня, родившись семимесячной, выжила. Спасибо соседке, бабе Клаве, что ходила к ним каждый день с какими-то травами и приговорами. Ходила с трудом, мешала покалеченная в детстве
нога. Но на все причитания не встающей с постели матери «не утруждаться» с тихой улыбкой отвечала: «Ну что ты, Полюшка, что ты... Мне ж в радость. Я вон травок насобирала-насушила, варенья с ягод
наварила, блинов под него напекла... Куда мне одной столько?» Мама сдавалась, а когда за бабой Клавой закрывалась дверь, крестила её вслед слабой рукой...
И если в минуты отчаянья Ксенины губы шептали «мама...», то перед глазами всплывало размытое белое пятно лица на смятой подушке, кое-как заплетённая коса до пола и
тонкая рука, крестящая скрипучую дощатую дверь.
Пётр горевал недолго. Не до того было. Дел в хозяйстве невпроворот, а тут ещё Ксенька без присмотра. И он привёл в дом мачеху — женщину сильную, здоровую, крепкую и
на руку, и на словцо.
Они невзлюбили друг дружку сразу. Зинку бесил один только вид диковатой тощей замарашки, и она тут же решила, что долго терпеть этот «довесок» не будет. А Ксеня всё
больше превращалась в маленького, но очень кусачего, зверька.
Пётр ничего не замечал. Или делал вид, что не замечает. Ведь так-то оно проще. Уходил засветло, возвращался, когда Ксеня уже спала, ужинал жениными кашами-пирогами
да пристраивался к её тёплому молодому телу. Что-что, а миловаться Зинка умела! Да и на кухне была хороша. Приворожила мужика намертво. А когда Пётр узнал, что жена понесла, то готов был её на
руках носить. Совсем для Ксени дом чужим стал. Ела урывками, что стащит — то и её. Работала в надрыв: стирала как могла, полы тёрла до кровавых обдирышей на костяшках, воду с колодца таскала,
печь топила. Только мачехе было всё не так. Давно б уже сбежала, куда глаза глядят, но та всю одёжку то ли пожгла, то ли попрятала, и ходила девчонка босая да в исподней рубахе,
стираной-перестираной, латаной-перелатаной, и зимой, и летом.
Сколько бы ещё эта сказка длилась и чем бы закончилась, никто не знает. Но в один прекрасный день улучил Пётр минутку и, разбудив спящую за печкой дочь, быстро
зашептал:
— Прости меня, Ксенюшка, только здесь тебе больше нельзя. Изведёт Зинка. Бога не побоится, изведёт. Вот узелок с денежкой, вот пальтишко с ботиночками. Ты под себя
запрячь. А с утречка, пока они с Ванечкой спать будут, мы и пойдём...
Так началась Ксенина новая жизнь «в людях».
...В глаза прямой наводкой било солнце, и надо было сильно сощуриться, чтобы понять: Ада с Иркой во дворе или нет. Если нет, то можно быстренько спрыгнуть с
крыльца, добежать до куста боярышника, устроиться в развилке, жевать ягоды и болтать ногами.
А главное — забыть, что на тебе нелепые ботинки с калошами, растянутые шаровары и драная на локтях кофта.
«Ни к чему по двору новую одёжу трепать. Там мазуту полно, грязь да лужи. А то ещё об гвоздь зацепишься», — ворчала всякий раз бабка, снаряжая её на
прогулку.
Стыдно, хоть не выходи!
Но и дома сидеть тошно. Мусорные развалы вдоль стен и хилой мебели продолжали расти. Бабка тащила в дом всё, что попадалось ей на пути, а потом целыми днями
копошилась, перебирая свою добычу — банки, склянки, обрывки, обломки... Всё это, вместе с бабулей, нехорошо пахло.
Мамочка говорит, что у бабушки голова совсем дурная стала. Странно, но как же она помнит каждую рванюшку из своих куч? Попробуй-ка выбрось что — такой крик
поднимет!..
Можно, конечно, залезть в свой уголок между спинкой кровати и подоконником, но у куклы Любы опять голова сломалась и играть с ней, безголовой, страшно. Пока
мамочка купит новую, пока пришьёт...
Жаль, что с человеком так нельзя. А то бы стала мамочкина мама, Ксения Петровна, новой бабушкой — доброй и ласковой. Чтоб мусор не таскала, чтоб водичку свою
горькую не пила и других не заставляла... Или хотя бы в угол не ставила, когда я всё обратно выплёвываю.
Вот дождусь мамочку с работы и всё-всё ей расскажу!
...Сколько их было, хозяев и хозяек разных — Ксеня давно уже сбилась со счёта. Да и считать-то она не особо умела. А читать — и подавно. Стирать, прибирать да
нянчить и без того можно. А что характер не шёлковый — так по-другому не выжить. Кому она нужна? — никому. Кто ей что даст? — да никто. И подворовывала Ксеня на хозяйских кухнях с чистой
совестью, и огрызалась от души. Вот только сны сильно мучили. Про дом, про маму... Просыпалась вся в слезах, вытирала их рукавом сухо насухо, заплетала косу потуже и — ведро, щётка, тряпка, мыло
да корыто...
Где и когда это началось, уже не важно, но наткнулась Ксения как-то к ночи на бутылку в хозяйском шкафчике. Хлебнула не раздумывая прямо из горлышка и проспала всю
ночь сладко и спокойно. С тех пор и пошло. Вино ли, самогон ли, брага ли — ей было всё равно. Главное — сны больше душу не рвали.
...Спать с мамочкой валетом на кожаном кабинетном диване было здорово! Всё было здорово. А главное, они теперь всегда рядом. Нет, конечно, бегать за мамочкой
весь день по райкому нельзя, но вокруг были только добрые и замечательные люди. Особенно — Ева Юрьевна в библиотеке и Большая Тётя Тоня. Она так и говорила: «Я просто очень большая. Потому что
хорошая. А хорошего должно быть много!» И смеялась при этом громко и очень заразительно. Вообще жизнь стала светлой и улыбчивой.
Про бабушку не говорили. Как будто ничего не было. Ни отчаянно-слёзного «она меня заставляет пить то горькое, из-за чего вы ругаетесь...», ни жёсткого «...ещё
хоть раз — подам в суд за совращение ребёнка!», ни визгливого «...змеюка ты, сука, а не дочь!!»...
И страшной ночной тени с топором, нависшей над их с мамочкой кроватью тоже никогда не было.
Миниатюры опубликованы на портале Проза.ру в 2012 году.
Esta página web ha sido creada con Jimdo. ¡Regístrate ahora gratis en https://es.jimdo.com!
Михаил (domingo, 16 diciembre 2018 11:10)
Хороший слог. Слово идёт за словом легко, непринуждённо, не спотыкаясь о пороги.